Глава 10

Москва – Архангельск

Шамшулов спустил с верхней полки босые ноги с болтающимися завязками кальсон, пошевелил пальцами.

– Эй, граждане, вставать пора, – он спрыгнул в проход, потянулся, – эх, нигде так не спится, как в поезде. Если, конечно, душа чиста. Так, гражданка Белозерская?

Лада натянула одеяло до шеи, отвернулась к стене.

– Ха, а у вас вид того. Синяки вон, под глазами. Не спалось?

– Отстань от нее, – Кривокрасов отбросил одеяло, сел на полке, – где мы едем? – он отодвинул занавесу на окне.

За стеклом мелькали темно-зеленые ели и сосны, изредка голые березы и осины прореживали густой лес, подступивший вплотную к железнодорожным путям.

– К Вологде подъезжаем, – сообщил Шамшулов, натягивая гимнастерку. Он забрал с вешалки полотенце, кинул его на плечо, влез в сапоги, – так, я умываться. Чтобы к приходу все встали.

Он рывком открыл дверь купе и вышел в коридор. Кривокрасов поднялся, прихватил со стола папиросы, взял полотенце и выглянул из купе. Шамшулов, насвистывая «Марш Буденного» и не очень-то заботясь, спит кто-нибудь еще в вагоне или нет, проследовал к туалету.

– Лада Алексеевна, вы бы действительно, поднимались, – сказал Михаил, закрывая за собой дверь.

Придерживаясь за стенки вагона, Кривокрасов прошел к тамбуру. Навстречу попался хмурый проводник с седыми висячими усами. Предупредив пассажира, что через десять минут перекроет туалеты, он пошел дальше, бормоча про себя, что, мол, чего не спится людям – пять утра. Возле туалета Кривокрасов остановился, опустил стекло и с наслаждением закурил. Никотин ударил в голову, закружил на мгновение. «И ни в коем случае натощак не курить» – вспомнил он слова врача из госпиталя, усмехнулся. Как же не закурить, когда натощак папироса самая сладкая.

За дверью плескался и покрякивал от удовольствия Шамшулов. Ветер, летящий мимо приоткрытого окна, нес запах паровозного дыма, сгоревшего угля из печки проводника.

Весна здесь, севернее Москвы, еще не набрала силу – только-только распускались почки. На стоящих вдоль пути деревьях, молодая зелень еще не радовала глаз, но даже пасмурное небо не портило впечатление от пробуждающейся к жизни природы. Лес внезапно отступил от полотна, ушел вдаль темной стеной. Поплыли мимо раскисшие поля. Вдали, возле леса, притулилась деревенька, над избами курился дым. Одинокий трактор тащил в поле то ли сеялку, то ли плуг – отсюда было не разобрать.

Щелкнула задвижка на двери. Кривокрасов выбросил окурок в окно, обернулся. Шамшулов, с покрасневшим от холодной воды лицом, шагнул навстречу.

– О, молодец. Не то, что эта барышня. Раз – и готов. А ее что, одну оставил? Непорядок, товарищ сержант Государственной Безопасности!

Кривокрасов глянул вдоль вагона. Двери в купе были закрыты, проводник суетился в другом конце, растапливая печурку под титаном. Сержант ткнул Шамшулова в грудь твердым, как гвоздь пальцем, подталкивая обратно в туалет. На лице у того отразилось недоумение, он нерешительно отступил. Кривокрасов шагнул вперед, захлопнул за собой дверь.

– Ты вот что, милый. Ты у себя на зоне командуй, понял? – не переставая давить пальцем, сказал он, растягивая слова на блатной манер. – Я тебе не вертухай скурвившийся, и не безобидник лагерный. Я в органах девять лет и начальство у меня свое. Мне его хватает во как, – он провел ребром ладони по горлу. – И девчонку не трогай. Это тебе не блатных в «столыпине» парить. Едет она в спецлагерь и отношение к ней должно быть, как к оступившемуся, но раскаявшемуся гражданину, а не к врагу народа. Если ты забыл инструктаж, так я напомню.

– Ты кого защищаешь? – лицо Шамшулова пошло красными пятнами, – интеллигенцию гнилую? Деклассированный элемент? Ты же партиец! Да она…

– Я тебе все сказал, – Кривокрасов открыл дверь, – освободи помещение.

Шамшулов боком стал протискиваться мимо него, остановился, дохнув запахом нечищеных зубов.

– Что-то ты к ней неровно дышишь, товарищ сержант. Как бы тебе…

Кривокрасов сгреб его за гимнастерку, рванул к себе и, прижавшись лбом к голове, прошипел в масляные глаза:

– Еще слово и в Вологде ты отстанешь от поезда, сука. Слово даю. По слабости здоровья отстанешь. А поправлять ты его будешь долго. Может даже всю жизнь.

Проводив Шамшулова глазами, Кривокрасов умылся, расчесал волосы, поскреб ладонью щетину на подбородке. Побриться бы, конечно, не мешало. Еще со времен работы в МУРе он привык, чтобы с утра на лице не осталось никаких следов ночи, какая бы она не была. А ведь приходилось и в засадах сутками сидеть, и малины воровские трясти, не глядя день за окном или ночь. Все тогда было ясно, все понятно: вот бандит, грабитель, убийца – возьми его и хорошим людям станет легче жить. А сейчас? На кого укажут пальцем, тот и враг. Дело есть дело, он никогда не отказывался вести слежку, арестовывать, но иногда в душу закрадывалось сомнение: а так ли все просто? Что ж получается: человек честно жил, работал, а его – раз под белы руки за то, что он из дворянской или купеческой семьи! «Вот вернусь и попрошусь обратно в МУР», – подумал он и тут же невесело усмехнулся. Если даже Кучеревский не знает, надолго ли его откомандировали, то лучше уж тянуть лямку, там, куда послали и не думать о скором возвращении. Да-а, подкинула жизнь работенку – заключенных охранять.

Лада вышла из купе, Кривокрасов посторонился, пропуская ее. У девушки был, действительно, не выспавшийся вид. Шамшулов забросил на свободную верхнюю полку постельные принадлежности и матрацы и, расстелив на столике газеты, доставал из вещмешка продукты.

– Отец, – окликнул Кривокрасов проводника, – чайку не организуешь?

– Подождать придется, – проворчал тот, – вот, это чудо раскочегарю. Сколько раз говорил начальству – дымоход прочистить. Хоть сам в трубу полезай!

Вдвоем быстро порезали чуть зачерствевший кирпич черного хлеба, почистили вареную в «мундире» картошку. Шамшулов развернул тряпицу, вытащив увесистый шмат сала, покрытого кристаллами соли.

– Ты как насчет по рюмочке? – спросил он, глядя в сторону.

– В шесть утра? Нет, спасибо.

– Ну, как знаешь, – пожал плечами Шамшулов, – а я приму для бодрости.

Он взял у проводника стакан, выбив сургучную пробку, налил себе граммов сто водки и, залпом выпив, налег на сало. Кривокрасов вяло пожевал хлеба, макнул в соль картошку. Всухомятку еда не лезла в горло. Шамшулов снова налил.

– Вот ты обижаешься, а зря, – сказал он, – с этой девкой еще мороки не оберемся. Уж ты мне поверь – я мно-огих видал. Вся из себя гордая! Дворянка, мать ее за ногу! Да мы их в семнадцатом, – он рубанул воздух ребром ладони, – во как! Будь здоров!

Водка проскользнула ему в глотку, словно мышь в знакомую нору – даже кадык на покрасневшей шее не дернулся.

– Тебе сколько лет? – спросил Кривокрасов.

– А что? – насторожился Шамшулов, – ну, тридцать два.

– Значит, говоришь, в семнадцатом ты их – во как!

– Ну, это я к слову, – отмахнулся тот, – но уж этим интеллигентишкам спуску не дадим! Это они поначалу гонор показывают, уж я-то знаю. В лагере мы их к блатным определяли, а те сами разбираются. Не хочешь по-людски – перо в бок, и – привет родителям. Ты молодой еще, Миша, горячий. Все справедливость ищешь. А они враги! Вот повидаешь с мое…

– Да мне и своего хватает, – усмехнулся Кривокрасов.

– Чего там тебе хватает, – отмахнулся Шамшулов, – я ведь с командира отделения охраны начинал, ага. В Соловках еще, в двадцать восьмом. А вот, дослужился до старшего инспектора, – он потер рукавом серебряную звезду в петлице. – Там, на Соловках, у нас все просто было: возьмешь, бывало, попа какого, или этого, из офицерья, да в лесу его к сосне привяжешь, в чем мать родила. А на следующий день он уже и холодный. Гнус там – жуть, кровь сосут, что твои упыри. Зимой еще проще: выведешь такого…

Дверь в купе отворилась, Лада вошла, повесила полотенце, присела на полку. Лицо у нее посвежело, разгладились морщинки в уголках глаз.